Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Определение расчётной мощности электродвигателя. 26 страница




– Язвинка! – резко оборвала она меня. – Прошу тебя! Прошу! Не спеши так про свадебное платье и все такое. Что, по-твоему, лежит у меня сейчас в чемодане? Что?! – Голос ее зазвенел, задрожал гневно, в нем звучала злость, которую она редко направляла на меня.

Мы остановились, и я повернулся к ней, чтобы лучше видеть ее лицо в сумерках прохладного вечера. В ее затуманенных потемневших глазах было столько горя – я в ту же минуту понял (и мне стало больно дышать), что сказал что-то совсем не то.

– Что же? – как идиот спросил я.

– Подвенечное платье, – мрачно ответила она, – подвенечное платье от «Сакса», которое купил мне Натан. Не нужны мне никакие подвенечные платья. Неужели ты не понимаешь?..

И тут я понял. К своему глубочайшему отчаянию, понял. Худо дело. В эту минуту я впервые почувствовал, какое нас разделяет расстояние – расстояние непреодолимое, чего я не сознавал, строя иллюзорные мечты о любовном гнездышке на Юге, а разделяла нас широко разлившаяся река, исключающая какую-либо возможность подлинного слияния. Во всяком случае, слияния в любви, которой я так жаждал. Натан. Все ее мысли были по-прежнему только о Натане – даже свадебные одежды, которые она везла с собой, имели для нее огромное – осязаемое и символическое – значение. И до меня вдруг дошла еще одна истина: до чего же нелепо было с моей стороны мечтать о свадьбе и сладких годах жизни с любящей женой на старой плантации, когда владычица моей страсти, которая стояла сейчас передо мной, усталая, с лицом, искаженным болью, таскала с собой в чемодане свадебный наряд, купленный, чтобы ублажить человека, которого она любила больше жизни. Боже, до чего я был глуп! Язык мой превратился в бетонную глыбу, я пытался произнести какие-то слова и не мог. За плечом Софи памятник Джорджу Вашингтону – ярко освещенный стилет, вонзенный в ночное небо, – купался в октябрьском тумане, и крошечные люди копошились у его основания. Я был такой слабый, надежды рухнули, и внутри у меня были одни осколки. С каждой отстукиваемой часами минутой Софи, казалось, со скоростью света удалялась от меня.

И однако же она вдруг прошептала что-то, чего я не понял, издала какой-то едва слышный, шипящий звук, и прямо тут, на авеню Конституции, метнулась ко мне и прижалась к моей груди.

– Ох, Язвинка, дорогой, – зашептала она, – пожалуйста, прости меня. Я не собиралась на тебя кричать. И я хочу поехать с тобой в Виргинию, правда хочу. И мы завтра уедем вместе, верно? Просто, когда ты сказал, что мы женимся, мне стало так… так много тревожно. Так неуверенно. Неужели ты не понимаешь?

– Понимаю, – ответил я. И, конечно, я понял, хоть и слишком поздно из-за своего тугодумия. Я крепко обнял ее. – Конечно, понимаю, Софи.

– О да, мы поедем завтра на ферму, – сказала она, сжимая меня в объятиях, – правда поедем. Только не говори про свадьбу. Пожалуйста.

В этот миг я осознал также, что допустил некоторое искажение истины в своем недолгом припадке эйфории. Было что-то от эскепизма в моем упорном стремлении выставить на обозрение все прелести этого сада земных радостей у края Непролазного болота, где не жужжат мясные мухи, не ломаются насосы, не бывает неурожаев, не лоботрясничают на хлопковых полях нищенски оплачиваемые черные, не воняет свинячьим навозом; хоть я очень доверял мнению отца, но ведь милая старая ферма «Пять вязов» вполне могла оказаться убогой развалюхой, и не уйти мне от неминуемого позора, если я, так сказать, заманю Софи, как в капкан, в прогнивший дом на очередной Табачной дороге[362]. Но я поспешил выкинуть это из головы – о таком просто не могло быть и речи. Было и еще одно тревожное обстоятельство. Как ни неприятно, но теперь со всею очевидностью стало ясно, что недолгий всплеск хорошего настроения иссяк, кончился, прекратился. Когда мы двинулись дальше, мрак, окруживший Софи, казалось, стал зримым, осязаемым, словно туман, – протяни руку, и она станет влажной от этого тумана отчаяния.

– Ох, Язвинка, мне так ужасно хочется выпить, – сказала она.

Мы шли по вечерним улицам в полном молчании. Я перестал показывать Софи достопримечательности столицы, больше не изображал из себя туристского гида, как делал в начале наших бесцельных скитаний, чтобы немножко приободрить ее. Теперь мне стало ясно, что, сколько бы она ни старалась, ей не избавиться от того ужаса, который она не смогла удержать в себе в нашем маленьком гостиничном номере. Да и мне тоже. Здесь, на 14-й улице, где гулял холодный, пахнущий сидром и ранней осенью вечерний ветер и нас окружали залитые ярким светом элегантные, вытянутые в длину здания Л’Анфана[363], мне стало ясно, что мы с Софи не способны сейчас оценить ни симметрию города, ни его атмосферу благостного покоя. Вашингтон вдруг увиделся мне образцовым американским городом, выхолощенным, геометрически разлинованным, нереальным. Я столь полно слился с Софи, что чувствовал себя поляком и в моих артериях и венах, казалось, текла гнилая кровь Европы. Освенцим все еще властвовал в моей душе, как и в душе Софи. Неужели этому не будет конца? Не будет конца?

В итоге мы уселись за столиком, откуда был виден сверкающий, весь в лунных бликах Потомак, и я спросил Софи про ее сына. Я увидел, как она глотнула виски и лишь потом сказала:

– Я рада, что ты спросил меня, Язвинка. Я ждала, что ты спросишь, и хотела, чтобы ты спросил, потому что сама почему-то не могла про это заговорить. Да, ты прав. Я часто думала: если бы я только знала, что случилось с Яном, если бы я только могла разыскать его, это бы спасло меня – мне не было бы так грустно, как у меня бывает. Если бы я нашла Яна, может быть… ох, может быть, я бы избавилась от этих страшных чувств, от этого желания, которое было у меня и еще появляется… желания покончить с жизнью. Сказать прощай этому месту, такому непонятному и такому странному и… и такому неправильному. Если бы только я могла отыскать моего мальчика, я бы спаслась.

Я даже, может быть, спаслась бы от чувства вины из-за Евы. В общем, я понимаю, я не должна считать себя плохой из-за того, что я так сделала. Я теперь вижу: это было – ну, понимаешь – не в моей власти, и все равно так страшно просыпаться утром и сразу вспоминать об этом и жить с этим. Если прибавить еще это ко всем моим другим скверным поступкам, становится совсем невыносимо. Просто невыносимо.

Много, много раз я все думала – может так быть, что Ян где-то жив. Если Хесс сделал, как обещал, может быть, Ян еще жив где-то в Германии. Только я не думаю, чтобы мне удалось его найти – ведь прошло уже столько много лет. Они уничтожили биографии детей, которых взяли для Lebensborn, быстро сменили им имена, скорей-скорей сделали из них немцев – я теперь не знаю, где начать искать его. То есть если он действительно еще там. Когда меня привезли в Швецию, в центр беженцев, я только об этом и думала день и ночь: скорее поправиться, выздороветь, чтобы я могла поехать в Германию и найти моего мальчика. А потом я встретила эту польку – помню, она была из Кельце, – и у нее было такое много трагическое, затравленное лицо, я никогда не видела у человека такого лица. Она была узница из Равенсбрюка. Она тоже потеряла своего ребенка – девочку, ее тоже взяли для Lebensborn, и эта женщина после войны месяц за месяцем ходила по всей Германии, все искала, искала. Но она никогда не нашла свою маленькую девочку. Она говорила, никто никогда не нашел своих детей. И еще она сказала мне: худо, что она не нашла свою девочку, но самое страшное было искать ее, такая мука. Не ездите, говорила она мне, не ездите. Потому что, если поедете, будете видеть вашего ребенка везде в этих разрушенных городах, на каждому углу, в каждой группе школьников, в автобусах, которые проезжают мимо, в машинах, на детских площадках. Ваш ребенок будет глядеть на вас повсюду и будет махать вам, и вы позовете его и броситесь к нему, да только это будет не ваш ребенок. И ваше сердце будет рваться на части сто раз в день, а это даже хуже, чем знать, что твой ребенок умер…

Но если быть совсем честной, Язвинка, я ведь тебе говорила: я не думаю, что Хесс что-то сделал для меня, и я думаю, Ян остался в лагере, а если он там остался, то я уверена, он не есть живой. Когда я лежала совсем больная в Бжезинке в ту зиму перед концом войны, я тогда ничего этого не знала, я услышала после. Я была такая больная, я чуть сама не умерла… а эсэсовцы хотели избавиться от детей, их было несколько сотен – далеко, в Детском лагере. Русские уже подходили, и эсэсовцы хотели уничтожить детей. Почти все это были польские дети: еврейские дети были уже мертвые. Эсэсовцы думали сжечь их всех живыми в шахте или расстрелять, а потом решили сделать так, чтобы меньше осталось следов и доказательств. И вот в очень холодный день они повели детей к реке и заставили их снять одежду и прополоскать ее, как будто они постирали, а потом заставили их снова эту мокрую одежду надеть. А потом их отвели всех назад – на площадь перед бараками, где они жили, и построили на перекличку. Дети стояли в мокрой одежде. Перекличка шла много, много часов, а дети стояли мокрые и мерзли, и настала ночь. Все дети умерли оттого, что стояли в тот день на холоде. Умерли от холода и воспаления легких – очень так быстро. Я думаю, Ян, наверно, был среди них…

Но я не знаю, – произнесла под конец Софи, глядя па меня сухими глазами, однако еле ворочая языком, что всегда бывало с ней после нескольких стаканов спиртного, которое отягощало ее язык и одновременно приносило ее истерзанному воспоминаниями мозгу благостное, притупляющее муки забвение. – Не знаю, что есть лучше: знать, что твой ребенок умер, даже так очень страшно, или знать, что твой ребенок жив, но ты никогда, никогда больше его не увидишь? Я не знаю, что лучше. А если бы я сделала выбор, чтобы Ян пошел… пошел налево вместо Евы. От этого что-нибудь изменилось бы? – Она помолчала, глядя сквозь ночь на темные берега Виргинии, куда мы держали путь, такой умопомрачительно далекий во времени и пространстве от преследовавшего ее проклятия, от ее собственной, даже и в тот момент непостижимой для меня судьбы. – Ничто не изменило бы ничего, – сказала она. Софи не склонна была к театральным жестам, и впервые за все месяцы, что я знал ее, она повела себя так странно: приложила руку к груди и пальцами словно приподняла некий покров, обнажая бесконечно истерзанное – насколько это можно представить себе – сердце. – Только вот это, по-моему, изменилось. Оно так настрадалось, что стало каменное.

Я понимал, что мы должны как следует отдохнуть, прежде чем продолжить наш путь на ферму. С помощью всяких словесных ухищрений, включая сельские мудрости, сдобренные разными южными шуточками, которые я сумел извлечь из своей памяти, мне удалось немножко развлечь Софи и довести наш ужин до благополучного конца. Мы пили, ели заливное из крабов и сумели забыть об Аушвице. К десяти часам вечера Софи была уже снова во власти пьяного дурмана и нетвердо держалась на ногах – как, кстати, и я, машинально вливший в себя немало пива, – так что назад в гостиницу мы доехали на такси. К тому времени, когда мы добрались до загаженных мраморных ступеней и пропахшего табаком холла гостиницы «Конгресс», Софи уже дремала у меня на плече и, обхватив меня за талию, тяжело висела на мне, пока мы поднимались на лифте к себе в номер. Без единого слова, не раздеваясь, она повалилась на осевшую под нею кровать и мгновенно заснула. Я накрыл ее одеялом и, раздевшись до трусов, лег рядом и мгновенно погрузился в небытие, словно меня огрели дубиной. Во всяком случае, на какое-то время. Потом пришли сны. Звук церковного колокола, прерывисто звонившего в моем сне, нельзя было назвать немузыкальным, но он звякал глухо, по-протестантски, словно был отлит из дешевых сплавов, – он врывался как демон, как голос греха, в мои сумбурные эротические видения. Его преподобие Энтуисл, накачавшийся «Будвейзером», лежавший в постели с женщиной, которая не была ему женой, чувствовал себя в этом незаконном качестве неуютно – даже по сне. ОБРЕЧЕН! ОБРЕЧЕН! – гудел злополучный колокол.

Должно быть, остатки кальвинизма и взятая мною на себя роль священника – да еще этот чертов колокол – повинны в том, что я оказался не на высоте, когда Софи разбудила меня. Было это, должно быть, около двух утра. Казалось бы, я должен был чувствовать себя как человек, чьи мечты сбылись, ибо и осязание мое и зрение подтверждали, несмотря на полутьму и на еще затуманенные сном глаза, что Софи лежала рядом обнаженная, что она нежно обследовала языком мое ухо и одновременно ласкала. Было это во сне или наяву? Хотя мне и так уже было непостижимо сладко в этом подобии сна, сон мгновенно рассеялся, ибо я услышал шепот Софи:

– Ох, Язвинка, милый, скорее, я так хочу тебя.

И я почувствовал, как она потянула меня за резинку трусов…

Когда я проснулся, мое лицо было в луже солнечного света, и я инстинктивно потянулся, стремясь нащупать руку Софи, волосы, грудь, что угодно. Преподобный Энтуисл – если быть точным – был снова готов к бою. В последующие годы эти утренние поиски близкого существа, когда, еще не вполне проснувшись, протягиваешь руку, стали у меня своего рода павловским рефлексом. Но Софи исчезла. Исчезла! Ее отсутствие после столь полного (пожалуй, правильнее было бы сказать – единственного) слияния плоти, какого я в своей жизни еще не знал, было пугающим, почти ощутимым: еще не вполне очухавшись, я подумал, что это, наверное, от запаха, который, словно испарения, остался в воздухе – мускусный запах, все еще провоцирующий, все еще похотливый. Я окинул сонным взглядом смятые простыни в изножье, не в состоянии поверить, что после столь бурных, столь счастливых и изнуряющих минут во мне еще оставалась мужская сила, заявляя о своем присутствии под выношенной, несвежей простыней. А потом меня захлестнула невероятная паника, ибо, бросив взгляд в висевшее с наклоном зеркало, я понял, что Софи нет в ванной и, значит, нет в номере вообще. Я выскочил из кровати, и головная боль после похмелья молотом ударила меня по черепу, а пока я сражался с брюками, меня охватила еще большая паника или, вернее сказать, ужас: колокол звонил уже наяву, и, сосчитав его удары, я понял – полдень! Мои истошные крики по дряхлому телефону ничего не дали. Полуодетый, бормоча про себя проклятья, обвинения себе и ей, исполненный самых мрачных предчувствий, я выскочил из номера и помчался по пожарной лестнице в холл, где единственный негр-посыльный орудовал мокрой тряпкой, стояли каучуконосы в кадках, продавленные кресла и полные окурков пепельницы. Там за стойкой клевал носом принимавший нас накануне старый чудак, раздумывая о том, что уже полдень, а в холле нет гостей. При виде меня он тотчас встрепенулся и принялся выкладывать новости, хуже которых я никогда не слыхал.

– Она сошла очень рано, ваше преподобие, – сказал он, – так рано, что ей пришлось меня будить. – Он посмотрел на посыльного: – Сколько, ты думаешь, было времени, Джексон?

– Да видать, около шести.

– Да, верно, было около шести. Только рассвело. И вид у нее, ваше преподобие, был хуже некуда. – Он помолчал, как бы извиняясь за дальнейшее. – Я хочу сказать, ну, в общем, такой был вид, точно она выпила несколько стаканов пива. И волосы у нее были во все стороны. Ну, словом, подошла она к телефону и вызвала междугородную – Бруклин, Нью-Йорк. Само собой, я не мог не слышать. Она с кем-то говорила – по-моему, с мужчиной. Потом заплакала и сказала ему, что сейчас же выезжает. Все звала его по имени – очень она была расстроена, ваше преподобие. Даттон, Джаттон. Что-то в этом роде.

– Натан, – произнес я и услышал, как голос дал петуха. – Натан! О господи Иисусе…

Симпатия, сочувствие – сплав чувств, вдруг показавшийся мне очень южным и старомодным, – отразились в глазах старого клерка.

– Да – Натан. Я не знал, что делать, ваше преподобие, – пояснил он. – Она пошла наверх, а потом спустилась со своим чемоданом, и вот этот Джексон отвез ее на Юнион-стейшн. Она была ужасно расстроенная, а я подумал про вас и хотел было… подумал, надо позвонить вам по телефону, но ведь было еще так рано. Да и потом, не хотел я вмешиваться. Я хочу сказать – не мое ведь это дело.

– О господи Иисусе, – донеслось до меня собственное бормотание. Я лишь мельком уловил вопросительный взгляд старика, который, будучи прихожанином второй баптистской церкви Вашингтона, был безусловно не подготовлен к подобным восклицаниям со стороны священника.

Джексон отвез меня наверх в стареньком лифте – я прислонился к его железной ребристой недружелюбной стене и в смятении закрыл глаза, не в состоянии поверить тому, что услышал, а тем более принять. «Наверняка, – думал я, – вот я сейчас вернусь, а Софи лежит в постели, золотые волосы ее блестят в квадрате солнечного света, проворные любящие руки раскинуты, зовут меня к новым восторгам…»

Вместо этого я обнаружил в ванной записку, заткнутую за зеркало над умывальником. Нацарапанная карандашом, она свидетельствовала о весьма несовершенном знании письменного английского, на что Софи еще совсем недавно жаловалась мне, но также и о влиянии немецкого, которому она столько лет назад выучилась у своего отца в Кракове, а я до этой минуты не понимал, как прочно, словно карниз или тесаный камень в готике, закрепился этот язык в архитектурном здании ее ума.

Дорогой мой Язвинка, ты есть такой изумительный любовник мне очень неприятно уезжать и ты прости меня, что не попрощалась, но я должна вернуться к Натану. Поверь мне ты найдешь чудо-мадемуазель и будешь с ней счастлив на ферме. Я очень тебя люблю – ты не должен думать из-за этого, что я есть жестокая. Но когда я проснулась, я почувствовала себя так ужасно и в таком отчаянии из-за Натана, я хочу сказать – я так почувствовала свою вину, и столько много я думаю про смерть, что у меня как Eis, то есть лед, течет в моей Blut[364]. Так что я должна быть снова с Натаном – как будет, так и будет. Я, может, больше тебя не увижу, но поверь мне – очень много ты мне дал и много для меня значишь. Ты великий любовник, Язвинка. Я так плохо чувствую себя, а теперь пора ехать. Извини мой плохой English[365]. Я люблю Натана, но сейчас я чувствую такую большую ненависть к богу и к жизни. К ЧЕРТУ бога и все seiner Hënde Werk[366]. И жизнь – туда же. И даже то, что осталось от любви.

Софи.

Так никогда и не выяснилось, что в точности произошло между Софи и Натаном, когда она в ту субботу вернулась в Бруклин. Поскольку она рассказала мне так подробно о том ужасном уик-энде в Коннектикуте прошлой осенью, наверное, только я – из тех, кто знал их обоих, – мог предполагать, что творилось в той комнате, где они встретились в последний раз. Но даже и я мог лишь догадываться – они не оставили ничего о своих последних минутах, что могло бы послужить ключом к разгадке. Как в большинстве неслыханных происшествий, было здесь бередящее душу «если бы», делавшее особенно мучительными размышления о том, как можно было бы предотвратить случившееся. (Я-то лично думаю, что в конечном счете этого нельзя было предотвратить.) Основная масса предположений была связана с Моррисом Финком, хотя он – при его ограниченных способностях – и повел себя куда умнее, чем можно было ожидать. Никто так и не установил, когда Натан на протяжении этих тридцати шести часов – после того как мы с Софи сбежали, а потом она вернулась к нему – снова появился в доме Етты. Все-таки странно, что Финк, который так долго и так неусыпно наблюдал за всеми, кто приходил и уходил из этого дома, не заметил, как Натан вернулся и заперся в комнате Софи. Но потом он упорно твердил, что не видел Натана, и у меня нет оснований не верить ему или не верить его утверждениям, что он не заметил, когда Софи в свою очередь вошла в дом. Если предположить, что в расписании железной дороги и метро не произошло никаких случайностей или задержек, она, очевидно, вернулась в Розовый Дворец около полудня, в тот же день, когда уехала от меня из Вашингтона.

Я так критически отношусь к утверждениям Финка по поводу передвижений Софи и Натана просто потому, что Ларри, вернувшись из Торонто, тут же примчался на Флэтбуш-авеню, чтобы поговорить с Моррисом и Еттой Зиммермен, и просил привратника позвонить ему, как только он увидит, что Натан вошел в дом. Об этом же просил Финка и я, а Ларри, кроме того, дал ему изрядный куш на чай. Но Натан (трудно сказать, что было у него на уме и какие побудительные причины двигали им), несомненно, прошмыгнул мимо Морриса, когда тот не смотрел в его сторону или спал, а приезд Софи просто, должно быть, прошел мимо его внимания. И потом, я подозреваю, что Моррис был еще в постели, когда Софи звонила Натану. Свяжись Финк с Ларри раньше, доктор уже через несколько минут был бы на месте, а он был единственным на свете человеком, который мог справиться со своим безумным братом, и я уверен, если бы ему позвонили, история эта закончилась бы иначе. Возможно, не менее скандально, но иначе.

В ту субботу на Восточном побережье началось бабье лето, принеся с собою тепло, когда можно ходить в одной рубашке, мух, возрождение в людях добродушия, а для многих – абсолютно обманчивое впечатление, что приход зимы лишь мерещится им в дурном сне. Во всяком случае, такое чувство посетило меня в тот день в Вашингтоне (хотя, право же, мысли мои были очень далеки от погоды) – точно так же, я думаю, и Моррис ощутил это в Розовом Дворце. Потом он сказал – он впервые с изумлением понял, что Софи находится у себя в комнате, когда услышал донесшуюся сверху музыку. Было это около двух часов дня. Моррис не разбирался в той музыке, которую все время слушали Софи и Натан, – он просто называл это «классикой» и даже раз признался мне, что слишком она «глубокая» для его понимания, хоть он и переносит ее легче, чем этот грохот, который всем так нравится и который несется из радиоприемников и проигрывателей других жильцов.

Так или иначе, он удивился – нет, он был просто потрясен, обнаружив, что Софи вернулась; в мозгу его мгновенно возникла мысль о Натане, и он даже настроился на то, что, возможно, придется звонить Ларри. Но у него не было никаких доказательств, что Натан находится в доме, и он медлил звонить Ларри – а вдруг тревога ложная. Теперь он до ужаса боялся Натана (две ночи тому назад он стоял почти рядом со мной и видел, как я отшатнулся, когда в трубке раздался звук выстрела) и горел желанием обратиться в полицию – хотя бы за защитой. Со времени последнего буйства Натана ему все чудилось, что дом полон опасностей, и он начал так нервничать по поводу ситуации Натан – Софи вообще, так трясся и чувствовал себя настолько незащищенным, что готов был отказаться от комнаты, за которую платил полцены, подрядившись выполнять обязанности управителя, и сказать миссис Зиммермен, что намеревается переехать к своей сестре в Фар-Рокэуэй. Теперь он уже не сомневался, что Натан – наистрашнейший из големов. Угроза всему живому. Но Ларри сказал, чтобы ни он, ни кто другой ни при каких обстоятельствах не обращались в полицию. И потому Моррис ждал внизу у входной двери, обливаясь липким потом от летней жары и слушая сложную, бездонно глубокую музыку, потоком лившуюся сверху.

Затем с возрастающим удивлением он увидел, как дверь наверху медленно приоткрылась и Софи выглянула из своей комнаты. В ее внешности не было ничего необычного, вспоминал он потом, она выглядела, быть может, ну, чуточку усталой, с тенями под глазами, но в выражении ее лица почти ничто не выдавало напряжения, или печали, или горя, или каких-либо других «негативных» эмоций, которые вполне могли бы у нее быть после пытки, пережитой за последние дни. Наоборот: стоя так, наверху, поглаживая ручку двери, она вдруг как-то мимолетно улыбнулась, словно что-то позабавило ее и она вот-вот рассмеется; губы ее приоткрылись, ослепительные зубы сверкнули на ярком солнечном свету, и он увидел, как она провела языком по верхней губе, как бы ставя преграду словам, которые собралась произнести. Моррис понял, что она заметила его, и сердце у него екнуло. Он уже многие месяцы был неравнодушен к ней, ее красота продолжала тревожить его, изо дня в день безо всякой надежды разливаясь в его душе половодьем сердечной боли и затопляя желанием. Конечно же, она заслуживала лучшего, чем этот мешугенер Натан.

Но тут его поразило, как она одета. На ней был костюм, который даже для его нетренированных глаз был явно несовременным, старомодным и тем не менее удивительно подчеркивавшим необыкновенную прелесть Софи: белый жакет с плиссированной, винного цвета шелковой юбкой, шелковый шарф, повязанный вокруг шеи, и надвинутый на лоб красный берет. В этом костюме она казалась кинозвездой прошлых лет – Кларой Боу, Фэй Рэй, Глорией Свенсон – кем-то в этом роде. Он никогда прежде не видел ее в такой одежде? Вместе с Натаном? Он не мог припомнить. Моррис ведь был до крайности озадачен не только ее внешним видом, но самим фактом, что она оказалась в доме. Всего две ночи назад она уехала со своими вещичками в такой панике и с… Это тоже озадачило его. «А где Язвина?» – хотел было он самым дружеским образом ее спросить. Но прежде чем он успел раскрыть рот, она подошла к перилам и, перегнувшись через них, сказала:

– Моррис, вы не могли бы принести мне бутылку виски? – И бросила пятидолларовую бумажку, которая полетела вниз и которую он двумя пальцами поймал в воздухе.

Он проковылял пять кварталов до Флэтбуш-авеню и купил бутылку «Карстэйрза». Возвращаясь по душной жаре, он задержался у края парка, где на спортивных полях Уголка отдыха молодые люди и мальчишки, отпихивая друг друга, гоняли футбольные мячи и весело переругивались в знакомой, свойственной Бруклину отрывисто-громкой манере; дождя не было уже много дней, и пыль взвихрялась воронками, покрывая белым налетом траву и листья на краю парка. Морриса легко было отвлечь. Позднее он вспомнил, что минут на 15–20 начисто забыл про поручение Софи и очнулся, лишь когда «классическая» музыка загрохотала из ее окна в нескольких сотнях ярдов от того места, где он стоял, и вывела его из отупения. Музыка была бравурная – казалось, звучало множество труб. Это сразу напомнило Моррису, за чем он пошел, а также что Софи ждет его, и он поспешно засеменил к Розовому Дворцу, так что желтый грузовичок фирмы «Кон-Эдисон» (он это отчетливо помнил, как и многие детали того дня) чуть не сшиб его на Кейтон-авеню. По мере того как он приближался к дому, музыка звучала все громче, и ему пришло было в голову попросить Софи – как можно деликатнее – приглушить звук, но потом он передумал: в конце-то концов сейчас день, да к тому же суббота, и никого из других жильцов нет дома. Музыка разливалась по округе, не причиняя никому вреда. Ну и черт с ней, пусть играет.

Он постучал в дверь Софи, но никто не ответил; он побарабанил еще – и опять никакого ответа. Тогда он поставил бутылку «Карстэйрза» на пол возле двери и спустился к себе в комнатку, где около получаса рассматривал свои альбомы со спичечными этикетками. Моррис был коллекционер: в комнате у него был еще и набор крышек от безалкогольных напитков. Вскоре он решил, что пора по обыкновению поспать. Когда он проснулся, день уже клонился к вечеру, и музыка прекратилась. Он вспоминает, как что-то клейкое мрачным предчувствием обволокло его – казалось, оно было порождением не по сезону удушливой жары, создававшей впечатление, будто ты находишься в бойлерной: в недвижном воздухе, несмотря на близкие сумерки, нечем было дышать, и он обливался потом. Он отметил про себя, что в доме стало уж очень тихо. Над дальним краем парка вспыхнула зарница, а на западе, как показалось Моррису, раздался глухой удар грома. В тихом темном доме он прошлепал наверх. Бутылка виски по-прежнему стояла у двери. Моррис снова постучал. В видавшей виды двери образовалась узкая щель, вернее – дверь слегка отошла от рамы, и хотя она захлопывалась автоматически, изнутри ее можно было еще закрыть на цепочку; Моррис увидел в щель, что внутренняя цепочка накинута, и понял, что Софи – в комнате. Он раза два-три окликнул ее, но ответом было лишь молчание, и удивление его переросло в тревогу, когда, прильнув еще раз к щели, он заметил, что в комнате нет света, хотя быстро темнело. Вот тут-то он и решил, что стоит, пожалуй, позвонить Ларри. Доктор приехал через час, и они вместе взломали дверь…

Тем временем, жарясь в другой маленькой комнатке в Вашингтоне, я пришел к выводу, который весьма успешно помешал мне оказать какое-либо влияние на ход событий. Софи на добрых шесть часов опередила меня, и тем не менее, если бы я незамедлительно последовал за ней, я мог бы вовремя приехать в Бруклин и отвести от нее удар. А я вместо этого терзался и сходил с ума и по причинам, которые мне до сих пор до конца не понятны, решил ехать в Саутхемптон без нее. В решении моем, должно быть, немалую роль сыграло чувство обиды – раздражение и злость на то, что она бросила меня, уколы подлинной ревности и отсюда – горький, продиктованный отчаянием вывод: пусть теперь сама, черт бы ее подрал, заботится о своей целости и сохранности. Натан, этот шмук! Я сделал все, что мог. Пусть возвращается к своему сумасшедшему еврею, этому блистательному мерзавцу. И вот, подсчитав таявшие ресурсы моего кошелька (по иронии судьбы я все еще существовал щедротами Натана), я снялся из отеля, слабо попахивая антисемитизмом, протрусил несколько кварталов по достойной джунглей жаре до автобусной станции и там купил билет до Франклина, штат Виргиния. Я твердо решил забыть Софи.

Время подошло уже к часу пополудни. Я едва ли это сознавал – слишком глубоким был кризис, в котором я находился. Я так болезненно, так остро пережил это чудовищное разочарование – это предательство! – что ноги у меня затряслись в подобии пляски святого Витта. Вдобавок ко всему и плотью своей и нервами я страдал с перепоя, словно распятый на кресте, меня мучила неутолимая жажда, и, когда автобус уже начал прокладывать себе путь сквозь забитые машинами артерии Арлингтона, меня вдруг обуяла такая тревога, что мои психические датчики засигналили по всему моему телу. Многое из того, что со мной происходило, объяснялось виски, которое Софи влила мне в глотку. Никогда в жизни я не видел, чтобы мои пальцы так дрожали, и я не припомню, чтобы мне когда-либо трудно было закурить сигарету. Проносившийся мимо лунный пейзаж казался кошмарным сном, что еще больше усиливало мою подавленность и страх. Унылые пригороды, высокие стены тюрем, широкий Потомак, вязкий от отбросов. В моем детстве – а было это не так давно – южные окраины округа Колумбия сонно дремали, обволакиваемые пылью, прорезанные буколическими дорогами и перекрестками. Бог ты мой, взгляните на все это сейчас. Я совсем забыл о той проказе, которая так быстро поразила мой родной штат: непристойно расплодившаяся урбанистика в округе Фэрфакс, разжиревшем на военных прибылях, проносилась перед моим взором, накладываясь, словно галлюцинации, на воспоминания о Форт-Ли в Нью-Джерси, а впереди разматывалось бетонное проклятие, с которым еще день тому назад я считал, что расстался навсегда. Может, это всего лишь раковая опухоль, привитая янки и разраставшаяся по моему любимому старому краю? Бесспорно, дальше на Юге дело пойдет лучше. И тем не менее я почувствовал, что вынужден откинуться и положить мою больную головушку на спинку сиденья – на меня навалился страх и такая бесконечная усталость, какой я в жизни не знал.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-02-01; Просмотров: 49; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopediasu.com - Студопедия (2013 - 2026) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.017 сек.