Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Определение расчётной мощности электродвигателя. 22 страница




Я отодвинул от уха трубку и повернулся к Софи, которая стояла раскрыв рот и явно догадывалась, из-за чего бушевал Натан.

– О боже, Язвинка, – услышал я ее шепот, – я не хотела, чтобы ты узнал: он ведь все время говорил, что это я с тобой…

Волнуясь и не зная, что предпринять, я снова приложил трубку к уху:

– Я сейчас приеду и прикончу вас обоих.

Затем с минуту царила тишина – звенящая, озадачивающая. И я услышал металлический щелчок. Но я понял, что связь не прервалась.

– Натан! – сказал я. – Прошу тебя! Где ты?

– Недалеко, старина. Собственно, за углом. И я сейчас приду и расправлюсь с тобой, предателем. А потом знаешь, что я сделаю? Знаешь, что я сделаю с вами обоими, лживые, мерзкие свиньи? Слушай…

В ухе у меня раздался взрыв. Приглушенный расстоянием или телефонным устройством, которое благостно понижает звук и не дает ему повредить человеческое ухо, звук выстрела скорее ошарашил меня, чем причинил боль, тем не менее в ухе еще долго отчаянно гудело, точно там кружила тысяча пчел. Я так никогда и не узнаю, стрелял ли Натан прямо в мембрану телефона, или в воздух, или в какую-нибудь безвестную стену заброшенного дома, но выстрел прозвучал достаточно близко, так что Натан вполне мог быть, как он и сказал, за углом, и потому я в панике бросил трубку и, повернувшись, схватил Софи за руку. Я не слышал выстрелов с войны и был почти уверен, что никогда больше не услышу. Мне жаль моей слепой наивности. Сейчас, когда прошло столько времени с начала этого кровавого столетия, всякий раз, как случались невообразимые акты насилия, опустошавшие наши души, память моя возвращалась к Натану, несчастному безумцу, которого я любил: я представлял себе, как он стоит, накачавшись наркотиков, с дымящимся пистолетом в руке, в какой-то безвестной комнате или телефонной будке, и его образ как бы предвещал эти злополучные, бесконечные годы безумия, иллюзий, ошибок, мечтаний и борьбы. Однако в тот момент я чувствовал лишь неизъяснимый страх. Я посмотрел на Софи, она посмотрела на меня – и мы кинулись бежать.

 

На следующее утро пенсильванский экспресс, на котором мы с Софи ехали в Вашингтон, чтобы затем отправиться дальше, в Виргинию, встал из-за отсутствия тока на эстакаде, как раз напротив завода Уитина в Роуэй, штат Нью-Джерси. За время остановки – а длилась она всего минут пятнадцать, не больше, – на меня снизошло какое-то удивительное спокойствие, и я обнаружил, что с надеждой смотрю в будущее. Я до сих пор не понимаю, как я мог впасть в столь безмятежное, поистине изысканное спокойствие после нашего поспешного бегства от Натана, а затем бессонной, тревожной ночи, которую мы с Софи провели в недрах Пенсильванского вокзала. Глаза у меня щипало от усталости, а какая-то частица мозга все еще с болью размышляла о том, какого ужаса мы едва избежали. По мере того как ночь шла на убыль, обоим нам – и Софи и мне – казалось все более и более вероятным, что Натан находился отнюдь не рядом, когда звонил нам по телефону; тем не менее его страшная угроза побудила нас в панике бежать из Розового Дворца, прихватив с собой всего лишь по чемодану, и устремиться в округ Саутхемптон, на ферму. Мы решили, что оставшимися вещами займемся потом. А пока нами обоими владело – да в известной мере и объединяло – одно-единственное настоятельное желание – бежать от Натана, и как можно дальше.

И все же в поезде на меня едва ли могло бы снизойти это взвинченное спокойствие, если бы не один из двух телефонных звонков, которые я успел сделать с вокзала. Это был звонок к Ларри, который сразу понял, в каком отчаянном состоянии находится его брат, и сказал, что немедленно выезжает из Торонто и попытается по возможности сладить с Натаном. Мы пожелали друг другу удачи и сказали, что будем поддерживать связь. Теперь я по крайней мере знал, что переложил ответственность за Натана на плечи другого, а не умчался, бросив его в беде, хотя бежал-то я, спасая свою жизнь. Второй человек, которому я позвонил, был мой отец – он, конечно, обрадовался, узнав, что мы с Софи едем на Юг. «Ты принял прекрасное решение! – донесся до меня из далекой дали его явно взволнованный голос. – Правильно, что решил плюнуть на этот никудышный мир!»

И вот я сидел в купе рядом с задремавшей Софи и, поглядывая из переполненного вагона на раскинувшийся внизу Роуэй, жевал черствую слойку, которую купил у разносчика вместе с пакетиком тепловатого молока; и постепенно стал по-доброму, увлеченно думать о предстоящих годах. Теперь, когда Натан и Бруклин остались позади, мне предстояло перевернуть страницу моей жизни и открыть в ней новую главу. Во-первых, я прикинул, что моя книга, которая получалась довольно длинной, почти на треть завершена. Случаю угодно было, чтобы, пока я жил у Джека Брауна, мне удалось дойти в своем повествовании до некоей узловой точки, такого места, откуда мне нетрудно будет – я это чувствовал – повести дальше рассказ, как только мы с Софи обоснуемся на ферме. Через недельку-другую, приспособившись к новой сельской среде – познакомясь с хозяйничающими там неграми, набив кладовую припасами, нанеся визиты соседям, научившись водить старенький, побитый грузовичок и трактор, которые, как сказал отец, будут переданы мне вместе с фермой, – я вполне смогу продолжить свой труд и, поработав как следует, сумею его завершить и подготовить рукопись для отправки издателю в конце 1948 года.

Глядя вниз, на Софи, я думал об этой радужной перспективе. А она крепко спала, ее спутанные светлые волосы лежали на моем плече, и я очень осторожно обнял ее, легко коснувшись при этом губами ее волос. В памяти что-то смутно болезненно запульсировало, но я отбросил эту боль – какой же я гомосексуалист, если испытываю к этой женщине такое всепоглощающее, такое душераздирающее влечение? Нам, конечно, придется пожениться, как только мы обоснуемся в Виргинии: правила морали, существующие и ныне в этих местах, не допускают внебрачного сожительства. Хоть меня и мучили разные проблемы – в том числе необходимость вычеркнуть из памяти Натана, а также разница в нашем возрасте, – у меня было такое ощущение, что Софи согласится, и я решил, как только она проснется, позондировать почву. Она шевельнулась и что-то пробормотала во сне – даже сейчас, предельно изможденная, она была до того хороша, что у меня слезы подступили к горлу. «Бог ты мой, – подумал я, – ведь эта женщина, похоже, скоро станет моей женой».

Поезд дернулся, продвинулся немного вперед, затормозил, снова остановился, и по вагону прошел тихий единодушный ропот. Моряк, стоявший в проходе надо мной, приложился к банке с пивом. Позади меня благим матом заорал младенец, и я подумал, что, если в публичном месте оказывается плачущий младенец, рок непременно должен поместить его рядом со мной. Я осторожно прижал к себе Софи и стал думать о моей книге – чувство гордости и удовлетворения содеянным пронзило меня, я хорошо потрудился, изящно и красиво ведя повествование по предначертанному пути к заведомо известной развязке, которую еще оставалось дописать, но которую я уже тысячу раз мысленно себе представлял: истерзанная, всем чужая девушка идет по безразличным летним улицам того города, что я только что оставил позади, к своей одинокой смерти. На мгновенье я вдруг впал в уныние: сумею ли я пробудить в себе такую страсть, такую силу прозрения, чтобы нарисовать юную самоубийцу? Смогу ли описать все так, чтобы это выглядело достоверно? Я уже сейчас мучительно боялся тех тяжких минут, когда мне придется выдумывать душевные страдания девушки. И однако же я был столь непоколебимо уверен в завершенности замысла, что даже придумал для своего романа соответствующее меланхоличное название: «Сойти во тьму». Оно возникло у меня под влиянием «Requiescat!»[333] Мэтью Арнолда, элегии, говорящей о силе женского духа, последняя строка которой звучит так: «И сойдет он днесь во тьму храма Смерти». Как может подобная книга не завладеть умами и душами тысяч читателей? Глядя из окна на закопченный фасад завода Уитина – массивный, уродливый, с синими окнами, отражающими свет утра, – я вздрогнул от счастья и опять-таки гордости при мысли о качестве того, что я вложил в свою книгу ценою стольких часов труда в полном одиночестве, как потел и – да, конечно, – как порой отчаивался; и, снова вспомнив о еще не написанной развязке, я представил себе строку из рецензии потрясенного критика, которая появится в 1949 или 1950 году: «Самый сильный внутренний монолог женщины после монолога Молли Блум[334]». «Какое безумие! – подумал я. – Какое самомнение!»

Софи спала. Я с нежностью думал о том, сколько дней и ночей будет она вот так дремать рядом со мною многие годы. Интересно, какая нас ждет на ферме брачная постель, каких она размеров и формы, достаточно ли широк, пружинист и прочен матрас, которому, уж конечно, придется немало вытерпеть. Я представит себе наших детишек – сонм светловолосиков, которые расцветят нашу ферму польскими лютиками и чертополохом, – и как я весело, по-отечески командую: «Пора доить коров, Ежи!», «Ванда, накорми цыплят!», «Тадеуш! Стефания! Закройте амбар!» Представил я себе и ферму, которую видел лишь на фотографиях, сделанных отцом, и какой она будет, став обиталищем известного литератора. Подобно «Рябому дубу», дому Фолкнера в Миссисипи, ферму тоже надо будет как-то назвать – наверное, так чтобы в названии упоминался земляной орех, который там выращивают. «Арахисовый приют» – нет, слишком претенциозно; я решил отставить тему ореха и поискать что-то более изысканное, величественное, благородное – ну, скажем, «Пять вязов» (я надеялся, что на ферме найдется пять вязов или хотя бы один), или «Палисандр», или «Необозримые просторы», или «Зофья» – в честь дамы моего сердца. В призме моего внутреннего взора годы, как синие холмы, мирно катились вдаль, к горизонту далекого будущего. Мой роман «Сойти во тьму» встречен шумным успехом, книгу увенчали лаврами, редко выпадающими на долю столь молодого писателя. А потом небольшая повесть, тоже широко расхваленная, – повесть о моем военном прошлом, суровая книга неприкрашенной правды, изобличающая военщину, трагикомедия абсурда. И все это время мы с Софи живем на скромной плантации в благородном уединении, хотя популярность моя растет, автора все больше терзают средства массовой информации, но он упорно отказывается от всяких интервью. «Я просто живу на ферме и выращиваю орехи», – говорит он, продолжая упорно трудиться. Лет в тридцать или около того – новый шедевр. «Эти пылающие листья», хроника жизни трагического вождя негритянского восстания Ната Тернера.

Поезд дернулся и, набирая скорость, мягко, смачно, как хорошо смазанный механизм, застучал на стыках; видение мое расплылось радужным пятном на фоне убегающих назад, закопченных стен Роуэя.

Софи слегка вскрикнула и проснулась. Я перевел на нее взгляд. Казалось, у нее поднялась температура: лоб и щеки ее горели, и над верхней губой возник росистый налет – полоска усов из капелек пота.

– Где мы, Язвинка? – спросила она.

– Где-то в Нью-Джерси, – ответил я.

– А как это долго: сколько ехать до Вашингтона? – спросила она.

– О, часа три-четыре, – сказал я.

– А потом дальше – прямо на ферму?

– Я еще не знаю точно. Мы поедем поездом до Ричмонда, потом автобусом до Саутхемптона. Это займет у нас еще несколько часов. Ведь ферма почти в Северной Каролине. Вот почему я думаю, что нам надо провести ночь в Вашингтоне, а завтра утром двинуться на ферму. Мы могли бы, пожалуй, переночевать и в Ричмонде, но так ты хоть немножко увидишь Вашингтон.

– О’кей, Язвинка, – сказала она и взяла мою руку. – Как скажешь, так и будет. – И, помолчав, добавила: – Язвинка, ты не мог бы принести мне воды?

– Конечно. – Я стал протискиваться по проходу, забитому людьми, главным образом военными, и около площадки обнаружил кран, из которого нацедил в бумажный стаканчик теплой, подозрительной на вид воды. Я шел назад как по воздуху, все еще под впечатлением своих распрекрасных воздушных замков, но настроение мое стремительно упало, словно чугунная чушка, при виде Софи, сжимавшей в руках целую пинту «Четырех роз», которую она извлекла из своего чемодана.

– Софи, – сказал я мягко, – ради всего святого: ведь еще только утро. Ты даже и не завтракала! Так цирроз печени можно заработать.

– Все в порядке, – сказала она, плеснув виски в стаканчик. – Я же на вокзале съела пончик. И выпила лимонаду.

Я тихонько застонал, зная по прошлому, что ничего тут не поделаешь, только еще больше все осложнишь и вызовешь бурную сцену. Самое большее, на что я мог рассчитывать, – это улучить момент и выхватить у нее бутылку, как я раза два уже делал. Я откинулся на спинку сиденья. Поезд мчался по сатанинским индустриальным пустыням Нью-Джерси, постукивая-позвякивая, пронося нас мимо жалких трущоб, сараев из металлического листа, идиотских киношек под открытым небом с мелькающими на экране надписями, мимо складов, кегельбанов, похожих на крематории, крематориев, похожих на крытые площадки для катания на роликах, болот, затянутых зеленой химической пленкой, стоянок для машин, чудовищных нефтеочистительных заводов с их тонкими, устремленными ввысь трубами, выбрасывающими пламя и горчично-желтый дым. Что подумал бы Томас Джефферсон при виде всего этого? – пронеслось у меня в голове. Софи нервничала, вертелась, то смотрела из окна на пейзаж, то подливала себе виски в стаканчик и наконец повернулась ко мне.

– Язвинка, а этот поезд останавливается где-нибудь от здесь до Вашингтона?

– Всего на одну-две минуты, чтобы забрать пассажиров и дать другим пассажирам сойти. А что?

– Мне надо позвонить.

– Кому?

– Я хочу позвонить – узнать про Натана. Я хочу понимать, что он в порядке.

При воспоминании о кошмаре минувшей ночи беспросветный мрак окутал меня. Я схватил Софи за плечо и сжал его крепко, чересчур крепко – она даже сморщилась.

– Софи, – сказал я, – послушай. Послушай меня. С этим кончено. Ничего ты тут сделать не можешь. Неужели ты не понимаешь, что он действительно готов был убить нас обоих? Ларри приедет из Торонто, разыщет Натана и… словом, позаботится о нем. В конце-то концов, он же его брат, ближайший родственник. Натан сумасшедший, Софи! Его надо… госпитализировать.

Она заплакала. Слезы текли по ее пальцам, державшим стаканчик, – они показались мне вдруг такими прозрачно-розовыми, тоненькими и словно бесплотными. При этом в глаза мне снова бросилась эта синяя, точно след безжалостных зубов, татуировка на ее руке.

– Просто не знаю, как я теперь справлюсь – то есть без него. – Она всхлипнула и умолкла. – Я позвоню Ларри.

– Ты его сейчас не найдешь, – стоял я на своем, – он, скорее всего, в поезде, подъезжает к Буффало.

– Тогда я позвоню Моррису Финку. Он мне скажет, вернулся Натан или нет. Иногда, понимаешь, он так делал, когда накачается. Возвращался, принимал нембутал и засыпал. А потом проснется – и все, уже порядок. Или почти порядок. Моррис наверняка знает, вернулся он или нет. – Она высморкалась, продолжая тихонько, судорожно всхлипывать.

– Ох, Софи, Софи, – прошептал я; мне очень хотелось добавить: «С ним все кончено», но я не мог заставить себя это сказать.

Поезд с грохотом влетел в Филадельфийский вокзал, завизжал, содрогнулся и стал посреди этой пещеры, куда не проникает солнце, пробудив во мне совсем непредвиденную ностальгию. В окне я увидел отражение своего лица, бледного от бдений за письменным столом в четырех стенах; сквозь это лицо на секунду проступило другое – лицо моего более юного двойника, мальчишки, каким я был десять лет тому назад. Я громко рассмеялся, поймав себя на этом воспоминании, и, внезапно почувствовав прилив сил и вдохновения, решил отвлечь Софи, вывести ее из нервного кризиса и немножко взбодрить – или хотя бы попытаться.

– Вот мы и в Филадельфии, – сказал я.

– Это есть большой город? – спросила она. То, что она, хоть и сквозь слезы, проявила любопытство, показалось мне обнадеживающим знаком.

– М-м-м, сравнительно большой. Не такой огромный, как Нью-Йорк, но все же. Пожалуй, как Варшава до нацистской оккупации. Это первый большой город, который я увидел в своей жизни.

– Когда это было?

– Году в тридцать шестом – мне тогда исполнилось одиннадцать лет. До того я ни разу не был на Севере. Мне сейчас вспомнилась чертовски смешная история, которая произошла со мной в день моего приезда сюда. У меня в Филадельфии были тетя и дядя, и вот моя мама – это было года за два до ее смерти – решила послать меня к ним летом на неделю. Отправила она меня одного на автобусе дальнего следования. В ту пору детишки немало ездили одни – это было совершенно безопасно. Словом, ехать мне на автобусе надо было весь день: он шел кружным путем из Тайдуотера в Ричмонд, затем в Вашингтон и дальше – через Балтимор. Мама велела нашей цветной кухарке – помнится, ее звали Флоренс – положить мне в большой бумажный пакет жареного цыпленка, а еще у меня был термос с холодным молоком – как ты понимаешь, превкусная еда для поездки. И вот где-то между Ричмондом и Вашингтоном я уничтожил весь мой завтрак, а потом днем автобус остановился в Авр-де-Грасе…

– Это ведь по-французски, да? – заметила Софи. – Гавань…

– Совершенно верно, это маленький городок в Мэриленде. Мы с тобой будем через него проезжать. Словом, вышли мы все тогда на остановке у паршивого ресторанчика, где можно было пописать, выпить содовой воды и еще чего-нибудь в этом роде, и там я увидел игральный автомат – бега. В Мэриленде, видишь ли, в противоположность Виргинии, в известной мере разрешена азартная игра, и вот в эту машину можно было опустить медяк и поставить на одну из, скажем, двенадцати крошечных металлических лошадок. Помню, мама дала мне на расходы ровно четыре доллара – это было очень много во времена Великой депрессии; я воспылал желанием поставить на лошадку и соответственно сунул в щель медяк. Ну, Софи, что произошло, ты и представить себе не можешь. Это чертова машина сорвала банк – ты знаешь, что значит «сорвать банк»? По всей машине замелькали огни, и из нее посыпался настоящий поток медяков – десятки, сотни монет. Я просто своим глазам не мог поверить! Я, наверное, выиграл долларов пятнадцать медяками. Они рассыпались по всему полу. От счастья я голову потерял. Но тут, понимаешь, возникла проблема, как везти эту добычу. На мне, помнится, были короткие белые полотняные штанишки, и я принялся рассовывать медяки по карманам, но их было так много, что они непрерывно отовсюду вылетали. Однако самым скверным было не это, а противная баба, которой принадлежал ресторанчик: когда я попросил ее – обменяйте мне, пожалуйста, медяки на доллары, она пришла в ярость, принялась кричать, что играть-де на таком автомате можно только после восемнадцати лет, а у меня еще под носом не высохло, и что у нее отнимут лицензию, и что, если я сейчас же не уберусь к черту, она вызовет полицию.

– А тебе тогда было одиннадцать, – сказала Софи, беря меня за руку. – Чтобы Язвинке было одиннадцать лет – не могу поверить. Какой же ты, наверное, был милый мальчишечка в белых полотняных штанишках. – Нос у Софи был все еще красный, но слезы уже не текли, и мне показалось, что в глазах ее загорелся веселый огонек.

– Словом, я забрался в тот же автобус и поехал дальше в Филадельфию. Путь был далекий. А стоило мне шевельнуться, как из моих разбухших карманов вылетал медяк – иной раз сразу несколько – и катился по проходу. Если же я вставал, чтобы их поднять, получалось только еще хуже, потому что из карманов вылетали новые медяки и катились в разные стороны. Когда мы приехали в Уилмингтон, шофер был уже просто вне себя: ведь пассажиры всю дорогу только и делали, что искали мои монеты. – Я умолк, глядя на безликие силуэты людей, стоявших на платформе, которая вдруг беззвучно поехала назад, так как поезд, слегка покачиваясь, двинулся дальше. – Словом, – продолжал я, в свою очередь пожав Софи руку, – конец трагедии разыгрался на автобусной станции, которая должна быть где-то тут, недалеко. Тетя и дядя встречали меня в тот вечер; я кинулся к ним, по дороге зацепился за что-то ногой и шлепнулся на попку – карманы у меня лопнули, все чертовы медяки высыпались и полетели с платформы вниз, во тьму, туда, где под землей стоят автобусы, и, когда дядя поднял меня и отряхнул, в карманах у меня оставалось монет пять, не больше, – все остальные безвозвратно исчезли. – Я умолк, сам немало позабавившись этой милой дурацкой историей, которую я рассказал Софи без всяких прикрас, да, впрочем, она и не нуждалась в украшательстве. – Это история, показывающая деструктивную природу алчности, – добавил я.

Софи прикрылась рукой, так что я не мог видеть выражение ее лица, но плечи ее тряслись, и я решил, что она смеется. Я был не прав. Она опять плакала, плакала от муки, которую, видимо, не могла осилить. Я вдруг понял, что, сам того не желая, должно быть, вызвал в ней воспоминания о ее мальчике. Я дал ей немного поплакать. Постепенно рыдания ее стали затихать. Наконец она повернулась ко мне и сказала:

– Там, в Виргинии, куда мы едем, Язвинка, ты думаешь, есть школа Берлица – школа, где учат языки?

– На кой тебе это? – сказал я. – Ты ведь знаешь уже столько языков – больше, чем любой из моих знакомых.

– Это для английского, – ответила она. – О, я знаю, я говорю теперь хорошо и даже читаю, но мне надо научиться писать. Я так плохо пишу английский. Все так странно пишется.

– Ну, не знаю, Софи, – сказал я, – наверное, есть языковые школы в Ричмонде или Норфолке. Но оба города довольно далеко от Саутхемптона. Зачем тебе это?

– Я хочу написать про Освенцим, – сказал она, – хочу написать про то, что там со мной было. Я, конечно, могу писать по-польски, или по-немецки, или даже по-французски, но мне так хочется уметь написать по-английски…

Освенцим-Аушвиц. События последних нескольких дней так далеко отодвинули в моей памяти название этого места, что я почти забыл о его существовании, и сейчас оно прозвучало, как удар палкой по голове – мне стало больно. Я посмотрел на Софи – она отхлебнула виски из стаканчика и слегка рыгнула. Язык у нее ворочался с трудом, а я уже знал, что это предвещает разброд в мыслях и неуправляемость поведения. Мне так и хотелось швырнуть ее стаканчик на пол и раздавить. Я проклинал себя за слабость, или нерешительность, или бесхребетность, или что-то еще, мешавшее мне тверже вести себя с Софи в такие минуты. «Подожди, вот мы поженимся», – подумал я.

– Ведь еще столько много такого, чего люди не знают об этом месте! – вырвалось у нее. – Даже тебе, Язвинка, я еще многие вещи не рассказала, а я столько много тебе рассказывала. Знаешь, там все время стоял запах горящих евреев, день и ночь. Это я тебе говорила. Но я тебе еще почти ничего не говорила про Бжезинку, где меня начали морить голодом, и так мне было плохо – я чуть не умерла. Или про то, как я видела – охранник содрал одежду с монашки и напустил на нее собаку, и собака искусала ее всю: и тело, и лицо – так много, она через несколько часов умерла. Или… – Тут Софи умолкла, уставясь в пространство, а потом сказала: – Столько много страшного я могла бы рассказать. Но, может, лучше написать это как роман, если, понимаешь, я научусь хорошо писать по-английски и сумею сделать так, чтобы люди поняли, как нацисты заставляли делать такое, что ты, думаю, никогда не сможешь сделать. К примеру, Хесс. Я бы никогда не старалась, чтобы он лег со мной, все ведь из-за Яна. И никогда бы я не стала говорить, что ненавижу евреев или что это я написала ту брошюру, а не мой отец. Все это я делала ради Яна. И то радио не взяла. Мне и сейчас просто до смерти обидно – зачем я его не стащила, но ведь это все могло погубить моего мальчика, понимаешь, Язвинка? Оттого я и рот раскрыть боялась, просто не могла ничего сообщать тем людям из Сопротивления, ни слова не могла сказать про то, что знала, когда работала у Хесса, а все потому, что боялась… – Голос изменил ей. Руки дрожали. – Так много боялась! Всего боялась – такой они внушили мне страх! Почему же мне не сказать про себя всю правду? Почему не написать в книге, что я была страшный трус, грязная collaboratrice[335]; что я делала все самое плохое, только чтобы спасти себя? – Из груди ее вырвался страшный стон, такой громкий, что он перекрыл грохот поезда, и головы ближайших соседей повернулись, глаза обратились к нам. – Ох, Язвинка, я не могу жить со всем этим!

– Замолчи, Софи, – приказал я. – Ты же знаешь, что не была коллаборационисткой. Ты сама себе противоречишь! Ты знаешь, что была просто жертвой. Ты сама мне летом говорила, что в лагере люди ведут себя иначе, чем в обычном мире. Ты сама мне говорила, что просто невозможно мерить твои поступки, как и поступки других людей, общепринятыми мерками. Так что, прошу тебя, Софи, прошу тебя, прошу, оставь себя в покое! Ты просто сжираешь себя за то, в чем не виновата, – ты же так заболеешь! Пожалуйста, прекрати. – И я добавил, понизив голос и неожиданно для себе присовокупив ласковое словцо, которое до сих пор ни разу не употреблял: – Пожалуйста, дорогая, прекрати это – ради твоего же блага. – С этим словцом «дорогая» фраза прозвучала напыщенно, я уже говорил с Софи как законный супруг, но иначе сказать я не мог.

Я чуть было не произнес и тех слов, которые вертелись у меня на языке уже сотни раз этим летом: «Я люблю тебя, Софи». При одной мысли, что вот сейчас я выговорю эту простую фразу, сердце у меня отчаянно заколотилось, а потом вдруг замерло, но, прежде чем я сумел открыть рот, Софи заявила, что ей надо в туалет. Она допила остатки виски и встала. Я с тревогой следил за ней, пока она пробиралась в конец вагона, – светлая головка ее подпрыгивала, красивые ноги шагали нетвердо. Проводив ее взглядом, я снова уткнулся в журнал «Лайф». Должно быть, я тут же и задремал или, вернее, уснул – точно погрузился на дно после утомительной бессонной ночи с ее напряжением и хаосом, ибо, когда голос кондуктора где-то рядом прокричал: «По вагонам!», я даже подскочил на банкетке и только тут понял, что целый час, а то и больше, проспал. Софи рядом не было, и страх плотным одеялом, словно состроченным из множества мокрых лоскутьев, вдруг окутал меня. Я взглянул в темное окно, увидел промелькнувшие огни туннеля и понял, что мы выехали из Балтимора. Дойти до конца вагона, протискиваясь и проталкиваясь мимо животов и задов полусотни человек, стоявших в проходе, можно было минуты за две – я же совершил этот переход за несколько секунд, опрокинув по дороге какого-то малыша. Обезумев от страха, я принялся колотить в дверь женского туалета – отчего я считал, что она все еще там? Толстая негритянка с копной торчащих во все стороны, похожих на парик волос и нарумяненными скулами цвета бархотки высунула оттуда голову и пронзительно рявкнула: «Убирайся отсюда! Ты что, чокнутый?» Я кинулся дальше.

В более комфортабельной части поезда меня обволокла слезливая мелодия – из тех, что препарирует для широкой публики фирма «Мюзак». Звуки скрипок, выводивших мелодию времен моей бабушки «В деревенских садах» Перси Грейнджера, преследовали меня, пока я как одержимый просматривал одно купе за другим в надежде, что Софи забрела в какое-нибудь из них и, быть может, заснула. Теперь уже две мысли попеременно одолевали меня: что она сошла в Балтиморе и что… А, черт, другая была еще непереносимее. Я снова и снова открывал двери туалетов, обследовал обтянутые похоронным плюшем пространства четырех или пяти салон-вагонов, с надеждой оглядел вагон-ресторан, где цветные официанты в белых передниках шлепали взад и вперед по проходу в дымном, пропитанном прогорклым маслом воздухе. Наконец вагон-клуб. Маленький столик, касса – хранительница сих мест, приятная седовласая пожилая дама подняла на меня печальные глаза.

– Да, бедняжка искала телефон, – сказала она после того, как я выложил ей свой непростой вопрос. – Представляете – в поезде! Хотела позвонить в Бруклин. Бедняжка, она так плакала. Правда, она казалась немного навеселе. Она пошла туда.

Я обнаружил Софи в конце вагона – в темной клетке площадки, где стоял страшный грохот, так как это был не только конец вагона, но и конец поезда. Закрытая на засов стеклянная дверь в проволочном оплетении выходила на убегавшие назад рельсы, поблескивавшие в полуденном солнце и сливавшиеся где-то в далекой бесконечности среди зеленых хвойных лесов Мэриленда. Софи сидела на полу, привалившись к стене, льняные волосы ее трепал сквозняк, в руке она сжимала бутылку. Как и несколько недель назад, когда она уплыла в небытие под влиянием усталости, чувства вины и горя, она держалась, пока могла. Она подняла на меня глаза и что-то сказала, но я не расслышал. Я пригнулся пониже и теперь расслышал – вернее, отчасти прочел по губам, отчасти уловил этот бесконечно печальный голос: «По-моему, я не вытяну».

Служащие в отелях, безусловно, видят немало странных типов. Но мне до сих пор любопытно, какие мысли роились в мозгу патриарха-портье, стоявшего за стойкой в отеле «Конгресс», что совсем рядом с центром нашего государства – Капитолием, когда перед ним предстали его преподобие молодой Уилбер Энтуисл, в явно не соответствующем священническому сану шелковистом костюме в полоску, но с выставленной для всеобщего обозрения Библией в руках, и его изрядно помятая светловолосая жена с лицом, перепачканным вагонной копотью и слезами; пока они регистрировались, она бормотала что-то нечленораздельное с сильным иностранным акцентом и была явно вдребезги пьяна. В конце концов, благодаря моей маскировке, портье все же преодолел свои сомнения. Маскировка моя оказалась достаточно убедительной, несмотря на отсутствие традиционного костюма. В сороковых годах людям неженатым не разрешалось жить вместе в одном гостиничном номере; кроме того, фальшивая регистрация в качестве мужа и жены рассматривалась как уголовное преступление. Риск возрастал, если дама была пьяна. Доведенный до отчаяния, я знал, чем рискую, но подумал, что сведу опасность до минимума, если сумею придать всему хотя бы скромный ореол святости. Так появилась Библия в черном кожаном переплете, которую я извлек из чемодана, когда поезд уже подъезжал к Юнион-стейшн, а также адрес, который я размашисто написал в регистрационной книге для придания неоспоримой достоверности сладкому голосу и елейным манерам священнослужителя: Объединенная богословская семинария, Ричмонд, Виргиния. С чувством облегчения я увидел, что моя хитрость сумела отвлечь внимание клерка от Софи; на пожилого джентльмена с двойным подбородком, к тому же южанина (как и многие вашингтонские наймиты), мои верительные грамоты произвели впечатление, и с присущей южанам добродушной словоохотливостью он сказал:




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-02-01; Просмотров: 50; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopediasu.com - Студопедия (2013 - 2026) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.