Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Несчастный случай 5 страница




 

"Гамлет", «Макбет», «Прометей», «Орестея», «Эдип» принадлежат к разряду поэм более величавых, нежели другие, потому что они как бы разыгрываются наверху какой-то священной горы, окруженной некоторой тайной. Вот почему в иерархии шедевров «Гамлет», бесспорно, занимает высшее место, нежели «Отелло», например, хотя Отелло столь же страстно и глубоко человечен, но, без сомнения, гораздо нормальнее. Большею и лучшею долей своей мрачной величавой силы они обязаны этой горе, возносящей их между небом и землею. Но если исследовать, из чего состоит эта гора, то убеждаешься, что образующие ее элементы заимствованы из сверхъестественного мира, изменчивого и произвольного. Это — «потусторонний» мир в образах и чертах религиозных или суеверных, и следовательно, спорных, преходящих и местных. Но в "Короле Лире" — и это уделяет ему особое место среди четырех или пяти великих драматических поэм на земле — нет ничего сверхъестественного в собственном смысле слова. Боги, обитатели великих воображаемых миров, не вмешиваются в действие, сама судьба остается в ней силой внутренней и является не чем иным, как обезумевшей страстью, а между тем необъятная драма развивает свои пять действий на вершине столь же высокой, столь же отягощенной чудесами, поэзией и необычайной тревожностью, как если бы все традиционные силы неба и ада состязались друг с другом в том, чтобы как можно выше поднять ее острие. Нелепость основного анекдота (почти все великие шедевры, изображая типические и, следовательно, исключительные и чрезмерные действия, основаны на анекдоте более или менее нелепом) исчезает в грандиозном великолепии на высоте, на которой он разыгрывается. Изучите вблизи строение этой вершины: она состоит исключительно из огромных человеческих наслоений, из гигантских пластов страсти, мысли, всеобщих и почти домашних чувств, встревоженных, нагроможденных, развороченных ужасною грозою, но, в сущности, соизмеримых с тем, что есть наиболее человечного в человеческой природе.

Вот почему "Король Лир" остается наиболее юным из всех великих драматических произведений, единственным, в котором время ничего не омрачило. Мы должны сделать некоторое усилие воли, забыть о своем положении и о многих современных знаниях для того, чтобы вполне искренно быть растроганными при зрелище Гамлета, Макбета или Эдипа. Наоборот, крики гнева и печали, удивительные проклятия старика и осрамленного отца, кажется, и ныне вырываются из нашего собственного сердца, нашей собственной мысли, возникают под нашим собственным небом, так что с точки зрения всех глубоких истин, образующих духовную и сентиментальную атмосферу нашей планеты, к ним нельзя ничего существенного прибавить и ничего от них отнять. Если бы Шекспир вернулся среди нас на землю, он не мог бы больше написать ни «Гамлета», ни «Макбета». Он почувствовал бы, что мрачные и величавые основные идеи, на которых покоятся эти поэмы, не в силах больше выдерживать их тяжести, между тем как он не изменил бы ни одного положения, ни одного стиха в "Короле Лире".

 

Наиболее юная и неизменная из трагедий оказывается в то же время драматической поэмой, внутренно наиболее лирической из всех когда-либо созданных, единственной в мире, в которой великолепие языка ни разу не вредит правдоподобию и естественности диалога. Каждому поэту известно, что в театре почти невозможно совместить красоту образов с естественностью выражения. Отрицать этого нельзя. Всякая сцена, как в самой возвышенной трагедии, так и в наиболее банальной комедии, всегда, как это заметил Альфред де Виньи,[40]остается не чем иным, как разговором между двумя или тремя лицами, которые сошлись, чтобы поговорить о своих делах. Они должны разговаривать, а для того, чтобы придать театру необходимую иллюзию, именно иллюзию действительной жизни, нужно, чтобы они как можно менее удалялись от языка обыденной жизни. Но в нашей ежедневной, будничной жизни мы почти никогда не выражаем словом того, что скрыто яркого и глубокого в нашем внутреннем существе. Если наши обычные мысли принимают участие в великих и прекрасных зрелищах, в высоких таинствах природы, то они остаются в нас в состоянии скрытом, в состоянии сновидений, идей, безмолвных чувств, которые, самое большое, прорываются иногда словом или фразой, более точными и благородными, чем слова правдоподобного, обычного разговора. А так как театр не в силах выразить что-либо, что не выражалось бы вовне, то отсюда следует, что все высшие области нашего существа должны оставаться в нем невысказанными под страхом порвать завесу необходимой иллюзии. Поэту. ia-ким образом, предстоит выбор: или быть лирическим, т. е. только красноречивым, но не реальным (такова ошибка нашей классической трагедии, театра Виктора Гюго и всех французских и немецких романтиков, за исключением немногих сцен из Гете), или же быть естественным, но сухим, прозаическим и плоским. Шекспир не избег опасностей этой альтернативы. В "Ромео и Юлии", например, и в большинстве своих исторических пьес он ударяется в риторику. жертвуя ради блеска и обилия метафор точностью и безусловно необходимою банальностью разговоров и реплик.

 

Наоборот, в своих великих шедеврах он никогда не ошибается. Но средства, при помощи которых он побеждает трудность, показывают всю серьезность проблемы. Цели своей он достигает, лишь прибегая к уловке, к которой постоянно возвращается. Так как принято думать, что герой, выражающий свою внутреннюю жизнь во всем ее блеске, может оставаться на сцене правдоподобным и человечным лить при условии, чтобы в реальной жизни его почитали безумцем (ибо люди решили, что только безумцы выражают в действительности свою скрытую жизнь), то Шекспир систематически затмевает рассудок своих героев и таким образом подымает плотину, державшую в плену могучий поток лирических излияний. С этой минуты лиризм его великих произведений достигает большей или меньшей глубины и высоты, в соответствии с безумием центрального героя. Так, этот лиризм является сдержанным и непрерывным в «Отелло» и в «Макбете», потому что галлюцинации кавдорского тана и ярость венецианского мавра представляют собою лишь кризисы страсти. Он кажется спокойным и мечтательным в «Гамлете», потому что сумасшествие эль-синорского принца неподвижно и мечтательно. Но нигде этот лиризм так не плещет через берега, как в "Короле Лире", нигде он не рвется вперед таким неудержимым, непрерывным потоком, сталкивая и смешивая в чудовищно-огромных образах океан, леса, бурю и звезды, потому что величественное безумие старого монарха, ограбленного и отчаявшегося, длится от первой до последней сцены.

<…>

 

 

Небесполезно время от времени исследовать значение известных слов, покрывающих неизменным покровом чувства, уже подвергшиеся изменениям.

Слово «прощать», например, которое на первый взгляд кажется одним из самых прекрасных в языке, означает ли оно, означало ли оно когда-нибудь то чувство почти божественного всепрощения, которое мы под ним подразумеваем? Не является ли оно одним из тех выражений, в которых сказывается лишь добрая воля человека, так как оно указывает на идеал, никогда не достигнутый? Когда мы говорим обидевшему нас: "Прощаю вас, и все забыто" — что таится истинного на дне этих слов? Самое большое обязательство, которое мы могли бы принять, сводится лишь к следующему: "Я не буду стараться вредить вам, в свою очередь". Все же остальное, которое, как нам кажется, мы обещали, уже не зависит от нашей воли. Мы не в силах забыть причиненное нам зло, ибо самый глубокий из наших инстинктов, инстинкт самосохранения, непосредственно заинтересован в том, чтобы помнить об атом зле.

Про человека, который в известный момент жизни проникает в наше существование, мы никогда не знаем, каков он сам по себе. Мы видим лишь тот образ, который он сам врезывает в нашу память. Правда, что жизнь, воодушевляющая его, выражена во внешнем образе, разоблачающем душу, трудно определимом, но могущественном. Внешний вид человека содержит в себе много обещаний, несомненно более глубоких и искренних, нежели слова и действия, которые станут с ними в противоречие. Но значение этого великого знака чисто идеальное. Мы обретаемся в мире, где, силой ли обстоятельств или вследствие первоначальною заблуждения, лишь немногие существа живут сообразно с тою истиной, предчувствием которой является их внешность. С течением времени печальный опыт научает нас не считаться с этим слишком таинственным обликом. Он покрывается отчетливой резкой маской, носящей следы всех поступков и жестов, касающихся нас. Благодеяния, оказанные нам, зажигают эту маску цветами привлекательными и мимолетными, между тем как оскорбления, нанесенные нам, проводят на ней глубокие борозды. В действительной жизни мы воспринимаем всякого, кто приблизился к нам, единственно под этой маской, вылепленной сообразно с нашим воспоминанием о доставленных нам наслаждениях или неприятностях. Сказать же человеку, оскорбившему нас, что мы ею прощаем, значит утверждать, что мы его отныне больше не знаем.

 

Нужно точно определить, какое влияние будет иметь это необходимое знание на наше отношение к тем, кто нас оскорбил. И тут, как и во многих других случаях, стоит лишь нашей доброй воле проснуться к жизни, как первые же ее шаги, еще бессознательные, приводят се на старый путь религиозною идеала. На вершине этого идеала можно бы воздвигнуть, как символ, легендарную группу христианки, предающей погребению, с опасностью для своей жизни, ненавистные останки Нерона. Нет сомнения, что жест этой женщины величавее и гораздо выше поднимается над человеческим разумом, нежели жест Антигоны, осеняющий языческую древность. Тем не менее он не исчерпывает всецело чувства христианского прощения. Предположим, что Нерон не умер, но что он пошатнулся, стоя на последнем рубеже жизни, где только героическая помощь могла бы спасти его. Христианка обязана была бы оказать ему эту помощь, даже если бы с уверенностью знала, что жизнь, которую она ему возвращает, будет немедленно употреблена на преследование христиан. Она может подняться еще выше: представьте себе, что ей предстоит делать выбор в ту же самую роковую минуту между родным братом и врагом, который предаст ее смерти. Последней вершины она достигнет лишь в том случае, если предпочтет врага.

 

К подобному идеалу, возвышенному независимо от обусловленных им неисчислимых загробных наград как следует относиться, живя в мире, который уже ничего не ждет от другого мира? В какой из этих трех сверхчеловеческих моментов назовем мы безумным того, кто бросится в одну из этих бездн прощения? На краю первой бездны мы еще и доныне отыщем некоторые следы шагов; что же касается двух других, то к ним больше никто не приближается. Нужно сознаться, что во всем этом есть какая-то героическая сделка веры, уже невозможной в наши дни. Тем не менее, с утратой веры, даже в порицании этого безрассудного идеала, от него остается нечто глубоко человеческое, являющееся предчувствием того, что человек хотел бы сделать, если бы жизнь его не была столь жестокой. Подобного рода примеры, подсказанные нам самым смелым воображением, не. следует тем не менее считать праздными или бессмысленными. Действительность часто приводит нас к столкновениям, менее трагическим, но столь же трудно разрешимым, и от того, в каком духе будут решены наиболее возвышенные запросы совести, зависит решение наиболее мелких. Все, что мы изображаем себе в очертаниях крупных, со временем осуществляется в малых размерах, и от выбора, который мы делаем на вершине горы, в точности зависит выбор, который мы сделаем в долине.

Впрочем, мы можем научиться прощать так же полно, как и христианин. Мы не более, чем он, прикованы к этому миру, который созерцаем нашими чувственными глазами. Достаточно нам сделать усилие, подобное его усилию, но по направлению к другим дверям, чтобы вырваться из этого мира. И христианин, подобно нам, не забывал оскорбления, не посягал на невозможное, но желание мести он прежде всего растворял в беспредельно-божественном. Это беспредельно-божественное, если рассмотреть его ближе, мало чем отличается от того, которое мы постигаем. В сущности, и то и другое является не чем иным, как чувством бесконечности, которому нет имени и среди которого мы мечемся. Религия, так сказать, механически поднимала все души на те высоты, которых каждый из нас должен достигнуть собственными усилиями. Но так как души, которые она привлекала к себе, были большею частью слепые, то она не пыталась бесполезно давать им представление об истинах, которые можно увидеть с этих высот. Они не поняли бы их… Религия довольствовалась тем, что рисовала картины, приспособленные к их слепоте и приводившие силой других мотивов к тем же результатам, к которым приводят реальные видения, поражающие теперь нас. "Надо прощать обиды, потому что Бог этого хочет и сам дал нам пример самого полного прощения, какое только можно себе вообразить". Этот завет, который можно исполнять с закрытыми глазами, ничем не отличается от того, который мы сами себе даем, созерцая с достаточной высоты необходимость и глубокую невинность всякой жизни. И если последний завет не заставляет нас, подобно первому, предпочитать врага другу только потому, что он наш враг, то это происходит не потому, что самый завет менее возвышен, а потому, что он обращается к сердцам более бескорыстным и к разуму, научившемуся оценивать идеал не только по трудности его достижения. В отречении, например, в покаянии, в самоистязании также заключен целый ряд духовных побед, все более и более тяжелых, но возвышенных лишь потому, что они возвышаются не в атмосфере человеческой жизни, а среди пустоты, среди которой они сверкают, не только без пользы для людей, но весьма часто им во вред. Человек, который, стоя на шпице колокольни, стал бы жонглировать раскаленными шарами, несомненно, совершал бы нечто весьма трудное; однако никто не стал бы сравнивать его бесполезную отвагу с менее опасным самоотвержением того, кто бросается в воду или в огонь, чтобы спасти ребенка. Во всяком случае, завет, о котором мы говорим, уничтожает всякую ненависть еще действительнее, чем завет христианский, ибо он не внушен нам чужою волею, а рождается в нас самих, при созерцании необъятного зрелища жизни, в которой поступки людей занимают свое истинное место и получают свое действительное значение. Нет более ни злой воли, ни неблагодарности, ни несправедливости, ни извращенности, нет более даже эгоизма среди великолепной и необъятной ночи, в которой суетятся жалкие существа, привлекаемые смутными призраками, за которыми каждое из них стремится с искренней уверенностью, что оно исполняет какой-нибудь долг или осуществляет какое-нибудь право.

 

Не следует опасаться, что такая картина жизни и другие, еще более грандиозные и точные, которые мы всегда должны хранить перед нашими взорами, в силах нас обезоружить и превратить нас в обманутые жертвы среди жизни, состоящей из более или менее жестоких реальностей. Редкие из нас нуждаются в том, чтобы усилить свои средства к самозащите, изощрить свою бдительность, свое недоверие или свой эгоизм. Инстинкт и житейский опыт сами об этом достаточно позаботятся.

Наоборот, опасность потерять равновесие грозит нам со стороны, противоположной нашим мелким будничным интересам. Всех усилий бодрствующей мысли едва ли достаточно, чтобы устоять там. Между тем для других, и в особенности для нас самих, небезразлично, рисуется ли наш наступательный и оборонительный жест на мрачном фоне ненависти, презрения, разочарования, или же на светлом горизонте снисходительности и безмолвного прощения, которое объясняет и понимает. По мере того как проходят годы нашей жизни, постараемся прежде всего уберечь себя от низких уроков опыта. В этих уроках скрыто нечто непрозрачное и тяжелое, что по праву принадлежит инстинкту и корнями своими нисходит до необходимого дна жизни. Обо всем этом нам нечего беспокоиться. Все это удивительно растет и множится в бессознательном. Но есть в этом опыте другая составная часть, более чистая и тонкая, которую мы должны научиться укрепить и задержать, прежде чем она испарилась в пространстве. Каждый поступок поддается такому же количеству разных толкований, сколько в нашем разуме заключено различных сил. Наиболее низменные кажутся нам на первый взгляд наиболее простыми, справедливыми и естественными — теми, которые требуют от нас и наименьшего усилия. Если мы не станем без отдыха бороться против их скрытого внутреннего нашествия, то они подточат и мало-помалу отравят все надежды и верования, из которых наша молодость создавала наиболее благородные и плодотворные области нашего духа. И тогда под конец наших дней ничего нам не останется, кроме жалких отбросов нашей мудрости. Поэтому необходимо, чтобы по мере того, как умножаются грубые сокровища житейского здравого смысла, мы постарались давать все более и более высокое толкование фактам, с которыми сталкиваемся каждый час. По мере того как наше чувство жизни все глубже корнями уходит в чернозем, необходимо, чтобы цветами и плодами оно подымалось к воздуху. Необходимо, чтобы постоянно бодрствующая мысль приподнимала, обвевала и беспрестанно оживляла мертвую тяжесть годов. Впрочем, этот житейский опыт, столь положительный, практический, добродушный, спокойный, наивный и, по-видимому, столь искренний, в глубине сам хорошо знает, что скрывает от нас нечто существенное, и, если бы у нас была сила преследовать его до его последних, самых затаенных убежищ, нам, без сомнения, удалось бы вырвать у него торжественное сознание, что в последнем анализе и крайнем итоге наиболее возвышенное толкование жизни является в то же время наиболее верным.

 

 

По мере того как мы подчиняем себе силы природы, растет возможность несчастных случаев, подобно тому, как опасности, грозящие укротителю, увеличиваются вместе с числом зверей, с которыми он «работает» в своей клетке. Некогда мы по возможности избегали обращения с этими силами; ныне же они допущены в нашем обиходе. Вследствие этого, несмотря на наши более благоразумные и мирные нравы, нам чаще, нежели нашим отцам, приходится видеть вблизи смерть. Возможно поэтому, что многие из тех, кто прочтет эти строки, испытали те же чувства и имели случай сделать подобные же наблюдения, как те, о которых в них говорится.

 

Один из первых вопросов, с которым мы сталкиваемся, это вопрос о предчувствии. Правда ли, как многие утверждают, что нам с самого утра присуще интуитивное постижение происшествия, которое нам угрожает днем? На этот вопрос трудно ответить, так как опыт наш касается лишь событий, которые не "окончились плохо" или, во всяком случае, не имели тяжких последствий. Естественно поэтому, что эти несчастные случаи, которые не должны были повлечь за собой тяжких последствий, не возмутили заранее глубоких вод нашего инстинкта и даже, как я думаю, поверхностно их не коснулись. Что же касается случаев, влекущих за собой более или менее скорую смерть, то жертва редко обладает силой и необходимой ясностью духа, чтобы удовлетворить наше любопытство. Во всяком случае, то, что можно на этот счет почерпнуть в личном опыте, слишком смутно, и вопрос остается открытым.

Вот в одно прекрасное утро мы отправились в автомобиле, на велосипеде, на мотоцикле, в паровой лодке — все равно на чем — навстречу готовящемуся событию; однако для ясности изображения возьмем автомобиль или мотоцикл, эти удивительные орудия гибели, наиболее дерзко испытывающие судьбу в великой игре между жизнью и смертью. Вдруг, без всякой причины, посреди прекрасной широкой дороги, в начале спуска, тут или там, справа или слева, ухватившись за тормоз, за колесо, за руль, внезапно заслонив собою все пространство под обманчивым и совершенно призрачным видом дерева, стены, скалы, любого препятствия, вот лицом к лицу является смерть, внезапно возникшая, неожиданная, необъятная, мгновенная, несомненная, неизбежная, неодолимая, смерть, которая в один миг замыкает перед нами горизонт, ставший благодаря ей безвыходным…

В то же мгновение между нашим разумом и нашим инстинктом разыгрывается страстная, бесконечная сцена на протяжении полусекунды. Роль разума, рассудка, сознания — назовите, как хотите — особенно любопытна. Разум решает мгновенно, здраво и логично, что все потеряно без возврата. Он с точностью рисует себе катастрофу со всеми подробностями и последствиями и с чувством удовлетворения констатирует, что ему не страшно и что он сохранил свою ясность. Между падением и ударом у него достаточно времени для того, чтобы наблюдать и развлекаться, достаточно досуга для того, чтобы думать о постороннем, вызывать воспоминания, делать самые мелкие и точные сопоставления и наблюдения. Дерево, которое он видит сквозь дымку смерти, — платан, в его пестрой коре зияют три дупла… Он не так красив, как платан, растущий в саду… Скала, о которую разобьется череп, испещрена жилками слюды и чистого белого мрамора… Разум чувствует, что он не ответственен за случившееся, что ему не в чем упрекать себя; он почти улыбается, он испытывает какое-то бессмысленное сладострастие и с кроткой покорностью, к которой примешивается удивительное любопытство, ожидает неизбежного.

 

Очевидно, что если бы наша жизнь могла рассчитывать лишь на заступничество этого беспечного любителя приключений, слишком логичного и ясновидящего, то всякий несчастный случай неизбежно завершался бы катастрофой.

К счастью, предупрежденное растерянными нервами, потерявшими, так сказать, голову и кричащими, как обезумевший от страха ребенок, на сцену в этот миг выскакивает другое действующее лицо — неумытое, грубое, голое, мускулистое, расталкивает всех локтями и неудержимым движением хватается за обломки самообладания и шансов на спасение, которые попадаются ему под руку. Это лицо называется инстинктом — бессознательным, подсознательным, не все ли равно как. Где он пребывал до сих пор? Откуда явился? Он где-то дремал или исполнял какие-то темные неблагородные обязанности в глубине первобытных пещер нашего тела. Когда-то он почитался бесспорным царем этого тела, но с некоторых пор его прогнали в постыдный сумрак, как бедного, плохо воспитанного, плохо одетого и дерзкого родственника, неприятного свидетеля прежней нищеты. О нем более не думают, к нему прибегают лишь в растерянные мгновения великих страданий. К счастью, это славный малый, без самолюбия и незлопамятный. Впрочем, он хорошо понимает, как призрачны все те украшения, с высоты которых его презирают, и что, в сущности, он остается единственным хозяином человеческой обители. Окинув положение дела взором более верным и быстрым, чем разразившаяся внезапно опасность, он в мгновение ока соображает все подробности, все оставшиеся исходы, все предстоящие возможности, и в это мгновение разыгрывается великолепное, незабываемое зрелище силы и мужества, точной сообразительности и железной воли, когда непобежденная жизнь вцепляется в лицо непобедимой смерти.

 

Этот борец за существование, явившийся, подобно легендарному, обросшему волосами дикарю, который бросается на помощь отчаявшейся принцессе, творит чудеса в самом точном и строгом значении слова. В минуту опасности он обладает несомненным достоинством: ему неизвестны рассуждения о препятствиях, которые она представляет, он не признает невозможного. Он не приемлет совершившегося несчастья. Ни одной минуты не допускает он неизбежного, и, рискуя быть раздавленным, с радостью берется за работу, вопреки всякой надежде, как будто бы сомнения, беспокойство, страх, уныние были чувствами, совершенно чуждыми первобытным силам, его воодушевляющим. Сквозь гранитную скалу он прозревает спасение в виде светлой трещины и силой воображения создает эту трещину в камне. Не усомнившись, он останавливает обрушивающуюся гору. Он устраняет скалу, пробегает по железной проволоке, проскакивает среди двух колонн, среди которых при математическом измерении не было прохода. Среди всех деревьев он безошибочно ухватится за то единственное, которое должно уступить, потому что невидимый червь подточил его корни. Среди груды слабых листьев он открывает единственную крепкую ветку, нависшую над бездной, и среди хаоса заостренных кремней он словно заранее приготовил ложе из мха и трав, которое примет упавшее тело.

Очутившись по другую сторону опасности, изумленный, задыхающийся, недоверчивый и несколько смущенный разум оборачивается, чтобы в последний раз созерцать неправдоподобное чудо, а затем он опять по праву берется за руль, между тем как добрый дикарь, которого никто не думает поблагодарить, молча спускается в свою пещеру.

Ничего, может быть, и нет удивительного в том, что инстинкт спасает нас от великих обычных опасностей, угрожающих нам с незапамятных времен: от воды, от огня, от падения, от ушибов, от ярости животных. Существует, очевидно, привычка, унаследованный от предков опыт, которым и объясняется ловкость инстинкта. Но меня удивляет та легкость, та смышленость, с какою он постигает самые сложные, самые необычные открытия нашей культуры. Достаточно раз хорошенько показать ему механизм машины самой непредвиденной, — как бы она ни была чужда нашим действительным первичным потребностям и даже бесполезна, — инстинкт поймет все, и отныне в случае надобности он будет знать последние, самые сокровенные секреты этой машины и лучше будет ею управлять, нежели разум, ее построивший.

Вот почему, как бы ново, неожиданно и ужасно ни было орудие, приведшее к несчастью, можно утверждать, что в принципе нет катастроф неодолимых, неизбежных, неминуемых. Бессознательное наше начало всегда находится на высоте всяких воображаемых положений. В челюстях тисков, которые сжимает над нами сила моря или горы, всегда можно, всегда следует ожидать решающего движения инстинкта, ресурсы которого так же неисчерпаемы, как ресурсы вселенной или природы, в лоне которой он черпает свое могущество…

 

Тем не менее, если позволено сказать всю правду, не все мы имеем одинаковое право рассчитывать на державное вмешательство инстинкта. Правда, он ни в ком не умирает, не знает гнева, никогда не ошибается, тем не менее многие из нас заточают его в такую глубокую тюрьму, так редко позволяют ему видеть луч солнца, так всецело теряют его из виду, так бессердечно его унижают, так крепко его связывают что в растерянный миг опасности не знают уже, где его искать. У них физически нет времени предупредить его и освободить из подземелья, куда его заточили. Когда же наконец он с добрым намерением, с оружием в руках является для обороны, зло уже приключилось, бороться слишком поздно, ибо смерть уже совершила свое дело разрушения.

Это неравенство инстинктов, зависящее больше, как я думаю, от быстроты призыва, нежели от свойств оказанной помощи, обнаруживается почти во всех несчастных случаях. Пусть двум автомобилистам угрожают две опасности, совершенно одинаковые и равно неизбежные, — одного спасет необъяснимый поворот руля, незаметный скачок, поворот, миг неподвижности или другое какое-нибудь чудо, между тем как другой самым нормальным и жалким образом расшибет голову о встреченное препятствие. В одной и той же карете, занятой шестью лицами, которым угрожает та же судьба, трое сделают единственно возможное движение, нелогическое, непредвиденное и необходимое, между тем как трое других будут действовать слишком разумно в противную сторону. Я был очевидцем или почти очевидцем одного из таких поразительных проявлений инстинкта. Дело происходило на крутом спуске, ведущем из Гурдона, суровой деревушки, хорошо известной туристам из Канна и Ниццы, приютившейся, во избежание вражеских нападений, на остром утесе, на высоте с лишком восьмисот метров над морем. Деревня эта неприступна со всех сторон, к ней не ведет ни одна дорога, за исключением опасной тропинки, извивающейся тонкой лентой среди двух пропастей. Воз с восемью седоками, среди которых находилась женщина с грудным младенцем на руках, спускался по этой опасной крутой тропинке, когда лошадь вдруг с испугу понесла и бросилась прямо к пропасти. Спутники почуяли близость смерти, и женщина, желая спасти ребенка, в удивительном порыве материнской любви, в последнюю минуту бросила его по другую сторону воза, так что он упал на Дорогу, в то время когда все другие скрылись в пропасти, утыканной убийственными остроконечными скалами. И вот все семь жертв каким-то чудом, — впрочем, весьма обыкновенным, когда дело идет о человеческой жизни, — ухватившись, кто за кустарник, кто за обломки ветвей, отделались незначительными царапинами, между тем как ребенок испустил дух на месте, раскроив себе череп о дорожный камень. Тут боролись между собой два противоположных инстинкта, и тот инстинкт, на который, очевидно, упал луч размышления, сделал движение наиболее неудачное, неловкое. Могут говорить о случае, о неудаче. Позволительно приводить эти таинственные слова, но при этом следует помнить, что они относятся к таинственным движениям бессознательного. Предпочтительнее тем не менее всякий раз, когда это оказывается возможным, помещать источник тайны в нас самих; таким образом мы по возможности сократим пагубную область заблуждений, разочарования, бессилия.

 

Немедленно вслед за этим спросим себя, не в силах ли мы если не усовершенствовать инстинкт, который я считаю всегда совершенным, то, по крайней мере, приблизить его к нашей воле, развязать на нем путы, вернуть ему его врожденную ловкость. Вопрос этот потребовал бы специального исследования. Но и теперь кажется весьма вероятным, что по мере того, как мы постоянно и систематически все ближе подходим к силам, к материальным фактам, ко всему тому, что мы называем одним объемлющим столько необъятных предметов словом — «природа», мы ежедневно уменьшаем расстояние, которое инстинкт должен пробежать, спеша к нам на помощь. Расстояние это, еще крайне ничтожное у дикарей, у людей простых, у нищих духом, увеличивается с каждым шагом, который мы делаем на пути воспитания и культуры. Я уверен, что можно установить, что крестьянин или рабочий, настигнутый тою же катастрофой, как его помещик или хозяин, даже будучи менее молодым и менее ловким, все же имеет два-три лишних шанса на то, чтобы остаться невредимым. Во всяком случае, нет того несчастного случая, в котором сам пострадавший не был бы a priori виноват. Ему не мешает повторять себе, что на его месте всякий другой избег бы опасности, и, говоря так, он будет прав в буквальном смысле слова; вследствие этого большинство случайностей, на которые другие отваживаются вокруг него, для него остаются запретными. Его бессознательное, которое тут сливается с его будущим, не в цветущем состоянии. Отныне он не должен доверять своей удаче. Перед лицом великих опасностей он, как выражаются в римском праве, пребывает minus habens.[41]

 

Тем не менее, если подумать о неустойчивости нашего тела, о безмерном могуществе всего окружающего нас и о количестве опасностей, которым мы себя подвергаем, то приходится признать, что в сравнении с другими живыми существами человек обладает счастьем поистине чудесным. Посреди наших машин, наших аппаратов, наших ядов, наших огней, наших вод и всех других сил природы, более или менее порабощенных нами, но всегда готовых возмутиться против нас, мы рискуем нашей жизнью в двадцать или тридцать раз чаще, нежели, например, лошадь, бык или собака. А между тем при любом несчастье на улице или на большой дороге, при наводнении, землетрясении, буре или пожаре, при падении дерева или крушении дома почти всегда скорее пострадает животное, нежели человек. Очевидно, что разум человека, его опыт, его бессознательное начало, ставшее более догадливым, в широкой степени способствует его спасению. Тем не менее тут скрывается еще нечто. При равенстве опасностей, при одинаковости случая, приняв во внимание большую силу разума, большую ловкость и уверенность инстинкта, все же в последнем счете приходится признать, что природа как будто боится человека. Она с религиозным страхом избегает касаться его столь хрупкого тела. Она окружает его каким-то очевидным и необъяснимым почтением, и, когда по нашей неисправимой вине мы понуждаем ее нанести нам рану, она причиняет нам по возможности наименее зла.

<…>

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-01-14; Просмотров: 102; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopediasu.com - Студопедия (2013 - 2026) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.